Общество
Размышления писателя. Об отце и Отечестве
27.05.2008 09:27
В который раз просматриваю бумаги, сохранившие отцовский почерк. Письма, автобиографии, перечни задуманного и сделанного... «Прости, отец, и в мире упокойся» – эти словf, как волны, накатывают, звучат, не отпускают. Они – мой главный душевный прибой на протяжении последних недель. Попутно мне вспоминаются события и случаи полусмытой давней жизни, в которой широко проявился образ отца.
В который раз просматриваю бумаги, сохранившие отцовский почерк. Письма, автобиографии, перечни задуманного и сделанного...
«Прости, отец, и в мире упокойся» – этих слов, разумеется, в официальных бумагах нет, но они, как волны, накатывают, звучат, не отпускают. Они – мой главный душевный прибой на протяжении последних недель. Попутно мне вспоминаются события и случаи полусмытой давней жизни, в которой широко проявился образ отца. И было там всякое: и хорошее, радостное, и тяжелое, нездоровое, и просто грустное. Но все это решительно отодвигается общим моим душевным состоянием и неизгонимой мыслью, что недюжинные силы его ума, характера, души были отданы всесильному молоху, обезбоженному идеалу-призраку, обманному шляху, которые выпали России в самом испытательном для нее двадцатом столетии.
Автобиографии и так называемые объективки советских времен сдержанны, лаконичны, краткоответны, но по ним внешний путь в главных вехах проглядывает вполне. В автобиографиях к дате рождения (21 ноября 1914) теперь неумолимо добавляется дата кончины (24 марта 2008), и жизнь моего отца Будакова Виктора Ильича разворачивается почти в вековой свиток. Девяносто три года! И не ходячий образ, и не метафора, а действительно так: в человеческой судьбе – судьба родины.
«Мы дети страшных лет России... » – да сколько же еще и скольким же еще горестно повторять эти трагические блоковские слова!
Первая мировая война, да революция, да война гражданская. Опрично-безнаказная продразверстка на воронежской Донщине, в отцовском родном крае. Коллективизация всей России – «великий перелом... русского хребта». Погром церкви под злобные хоры союзов безбожников. Отцова родственника, священника, звонаря, загонят в такие далекие северные края, откуда ни весточки, ни строчки и ветер не донесет. Сиротские проселки, пустые нивы, обезлюженные славянские деревни – голодомор тридцатых.
Великую Отечественную войну отец прошел от Дона до Шпрее. Оборонял Севастополь и Харьков. Бежал из плена, не миновал и придирчивых проверок фильтрационного лагеря. Освобождал Кривой Рог, Одессу, Кишинев, Варшаву. Участвовал во взятии Берлина. Более того, со своей ротой штурмовал имперскую канцелярию рейха. Представлялся к званию Героя Советского Союза.
В мирное время учительствовал, был директором семилетней и средних школ. Отличник народного просвещения. Председателем-«тридцатитысячником» направлялся на укрепление сельского хозяйства. При нем колхоз «Заря» стал одним из лучших в области.
1
Боевые и трудовые вехи – из официальных бумаг. А каким виделся отец мне – ребенку, подростку, юноше, наконец, отцу своих сыновей? Начальные пять лет – марево зыбких пятен, младенчество в пелене войны.
Высокий, стройный, с уже несгибаемой осанкой победителя, он, естественно, вызывал у кого-то чувства уважительные и радостные, а у кого-то и ревнивые, может, и не без зависти: мол, вернулся цел-целехонек... Даже я чувствовал себя не совсем ловко, когда шагал с ним в полубеге, взявшись за его крепкую ладонь. Сверстники мои не имели возможности держаться за отцовские руки: родных поглотили чужие огнедымные холмы. Всё, что привозил мне отец из районных поездок, все немудреные гостинцы, я по справедливости пытался делить меж друзьями, ранимо понимая, что этим никому не помочь и ничего не решить.
Взвалив на свои плечи директорствование, а в школе было двести учащихся, отец принялся практически воплощать земскую теорию малых дел – в родном, напрочь разоренном, давно ли выгоравшем на донской фронтовой черте Нижнем Карабуте не было ни гвоздя, ни доски, не во что было обуться и одеться. Из частых поездок в райцентр он привозил рубашки и штаны, пиджаки и ботинки, – всё шло детям самым бездольным. Имея авторитетное фронтовое вчера, занялся он обустройством школы, и прежде всего – обогревом ее, по зиме проледенелой, для чего завез с кустарникового луга, правобережных и заречных лесков дюжину подвод сушняка и пригорелой сосны.
А перед Новым годом в школьном зале – бывшем сельском храме с массивными стенами и сводами – поднималась красавица елка! Пусть и бедно украшенная, но в нашем детском восприятии лучшая елка на земле!
У отца я, сам того не замечая, учился стойкости и отзывчивости; не обижать меньших – ни детишек, ни птиц, ни зверушек; не быть третьим в поддержку двоих, напавших на одного; стойко переносить жару и холод. Однажды, в тридцатиградусный день-пламень, по дороге из Нижнего в Россошь, изнемогши от жары, я кинулся к сероватому ручейку, вытекавшему из лесного родника, но отец резко меня остановил: посреди ручья лежал уже намокший в воде полуразорванный мешок. Чьи-то недобрые руки додумались вывалить его возле родника. И так это меня, семилетнего, поразило, что по-взрослому я на миг подумал, что, наверное, весь мир – во власти дуста, и вовсе тот не весь упакован в мешки и откуда-то неумолимо надвигается серой удушающей бурей. Отец же оттащил мешок от родника подальше, острым железным стержнем углубил падинку и схоронил смертоносно ядовитый груз.
Уроки, уроки во всем... Наученный отцом, я в свою очередь научил ездить на велосипеде, железной тогда диковинке, добрую половину сельских сверстников. А ходьба и катание на лыжах?
Директор, словно бы походя, указывал своим учащимся на лживую и опасную пафосность тогда хрестоматийной горьковской формулы «Безумству храбрых поем мы песню», (и пели ведь по школьной программе!). Не говорил, правда, что это – философия босячества, философия выскочек, часто ненавидящих органично текущую, без провоцирующих потрясений человеческую жизнь, поступательное движение отчизны, ее уклад, ее традиции. И после мне на скольких он указывал всякого рода шумливцев, эпигонов Маяковского, павлинье-пестрых стихотворцев, готовых быть замороченными и заморачивать, ничуть не обременяясь чувствами нравственного, психологического, художественного стыда.
Насколько же проницателен и точен был он в оценке действительного значения шумнопенных волн и дутых имен, нередко включаемых в поэтические хрестоматии и антологии сокурсно поветриям литературных мод и уровню включающих! Зато, физматовец по диплому, нерушимую любовь привил он сельским учащимся к Пушкину, Лермонтову, Гоголю, на своих уроках с именами Ломоносова, Лобачевского, Менделеева перемежая их имена, уместно вдруг цитируя их строфы. И сколько потом я книг ни прочитал – за редчайшими строками, никогда ничего прекраснее не читал.
(Продолжение следует)